Врач, фронтовик? Детский реабилитолог? Или просто одна жизнь. К празднику 9 мая.

Ксения Александровна дала это интервью в 2015 году, когда ей было 96 лет. Человек-легенда, врач-невролог, профессор, врач-фронтовик, детский реабилитолог… Ксения Александровна искренне поведала, как призналась, практически все, что помнила со времен своей юности, которая пришлась на военное время.

— Когда мне было 18, моя мама, которая 30 лет проработала врачом, оказалась «врагом народа». У нас была большая семья, и еще постоянно жили в доме люди, которым мы просто помогали. Отец был очень больной. У него было тяжелое заболевание позвоночника. Поэтому все заботы о семье легли на плечи мамы. Младший брат оказался без присмотра, связался с плохой компанией, бросил учиться. За мелкое хулиганство его осудили и посадили на три года. Конечно, мама все время хлопотала за него. Может быть, из-за этого к ней было такое пристальное внимание? Мама работала врачом в тресте питерских гостиниц: «Астория», «Европейская», «Московская». В одну ночь к нам явились люди и забрали маму. Это был октябрь 1940 года.

Я окончила к тому времени третий курс Ленинградского медицинского института им. Павлова, перешла на четвертый. Начала работать, потому что нужно было и брату помогать, и отцу, и маме, продолжала и учиться. В 1941 году маму осудили. Это была знаменитая статья 58.10: «контрреволюционная пропаганда». Конечно же, никто ничего не пропагандировал, но если три-четыре соседки сойдутся вместе и будут о чем-то болтать, это называлось в то время пропагандой. Маму по этой статье осудили на семь лет. На время приговора уже был февраль 1941 года. Маму увезли. Я ходила в тюрьму, передавала передачи, в Ленинградские Кресты. Часто ходила на вокзал, откуда отправляли этапы, надеялась, хоть мельком ее увидеть. Но ничего из этого не выходило. Продолжала учиться и работать.

 — А почему вы решили стать врачом?

— Я просто видела очень много горя вокруг, еще девчонкой очень остро реагировала на все, что видела. Ну чем может девушка помочь? Только тем, что протянет руку. Единственно, как можно протянуть руку – это быть врачом. Поэтому я им и стала.

  — Вы помните каким был день, в который вы узнали, что началась война?

— В сорок первом году нас послали на практику после четвертого курса. Я всю ночь у постели больного провела, утром ушла спать в больничный сад. Лежу, меня будят, трясут за плечо. Я открыла глаза: «Война, война, вставай!». Приятельница моя, которая со мной была на практике, тоже шепчет: «Ты слышала, началась война».

До сих пор перед моими глазами высокий берег реки, очень высокий, и там собираются мужчины, которых должны отправить в армию, на фронт. И как плачут женщины, голосят. Это такой кошмар был. А на другом конце этого громадного холма был ИТК, исправительно-трудовой лагерь заключенных. И туда шли такой змеей, большой, бесконечной чередой, на работу- с работы, серые-серые люди, охраняемые овчарками. Жуть какая-то, как вспомнишь это, страшно становится. Вот эту «змею», колонну заключенных, я видела каждый день, утром, когда они шли на работу…

 Это было первое лето войны.

Мальчиков наших, студентов, перешедших с четвертого курса на пятый, тут же мобилизовали и отправили в Военно-морскую медицинскую академию. Их погрузили на теплоход, повезли через Ладожское озеро. А немцы их разбомбили. И наши мальчишки пошли на дно. Все эти ребята были моими друзьями, некоторые – очень близкими, родными. Один только остался, которого не в госпиталь направили, а в военно-морскую медицинскую академию. Но ему еще хуже пришлось. Он еврей, попал как врач в армию пехотинцев на Карельский фронт, в медсанбат, их окружили, а он еврей, понимаете? Он понимал, что если останется – его убьют. У него был выбор: остаться с ранеными или уйти. Он все-таки ушел. Его тут же его наши арестовали, а через несколько дней расстреляли за то, что он бросил раненых. Так что я не знаю, что было лучше, тем, кто утонул, или ему.

Я училась, по ночам дежурила у больных. Очень много раненых привозили в нашу хирургию. Руки были нужны, училась я очень хорошо, так что я успевала все: и работать ночью, и учиться днем. Надо было – значит, надо.

Где-то в феврале 42-го пришла нам с отцом повестка с указанием, чтобы мы были на Финляндском вокзале к такому-то часу, иначе будем арестованы в Ленинграде. Вот и все. Нам нужно было прибыть к Крестам. Я все поняла. Отец по состоянию здоровья уже не ходил, я его посадила в санки детские, собрала какие-то вещички, на колени поставила две сумки. Меня немного смог провести директор школы. Великолепный был человек. Молодой совсем. Его позже расстреляли по знаменитому «ленинградскому делу». Помню, как он мне, школьнице, разрешил организовать «живой уголок» в школе, зная, как я люблю животных. До сих пор помню его фамилию – Никитин. Мы ведь страшно голодали, у меня не было сил вести эти санки с отцом. Он, сколько было разрешено, помог мне. Началась бомбежка – а мне нужно доползти до места ареста. Меня сами ноги несли в обратную сторону. Я обычно после бомбардировок бежала раненых подбирать.

Вот мы и поехали с отцом на Финляндский вокзал, в сторону Крестов, на саночках. Попрощалась с директором, дальше ему нельзя было. Ехала целый день. Пройду три-четыре шага, и сажусь на коленки. Пройду еще немного, облокочусь на отца, на спину, спина к спине, посижу, и дальше. Снег был кругом. Приехали на вокзал. Нас, без суда и следствия – погрузили в машину. С нами уже обращались как с арестованными. Солдатов много было, МВД-шников. Нас привезли к Ладожскому озеру, а потом перегрузили на другие машины и повезли уже через Ладожское озеро. Нас долго везли. И как мы уцелели, не знаю. Началась бомбежка, то справа взрыв, то впереди, то слева, то сзади, все время… Снаряды попадали в лед. Метров за триста-четыреста от машины. Как-то зигзагом машина проскакивала. Лед был крепким. Зима страшно холодная. А шофер был – мальчишка совсем, перепугался сильно. До сих пор его помню. Я его успокаивала немного.

Привезли нас на другой берег Ладожского озера, а там посадили на товарный поезд. Для зеков были специальные вагоны, не такие как для честных эвакуированных. Большущие «телячьи» вагоны, для скота. Там были нары, два яруса нар, бочка, как это называется, параша, посредине стояла. И нас повезли. Какую-то похлебку дали, кусок хлеба, мы рады были и этому. Нас долго везли. По дороге ко мне очень хорошо солдаты относились. Я худенькая была, маленькая, и все-таки была живее, чем остальные. Поутру каждое утро стучали: «Мертвецы есть? Давайте». И выбрасывали по человек десять. Это было каждое утро. Я была все-таки на своих ногах, и за кипятком ходила для всех. Людей была такая масса, спрессованная толпа.

Привезли нас куда-то в Сибирь, я не помню точно названия города. Маленькая какая-то станция была. Нас пересадили на телегу, многие вообще ходить не могли, а живых мало осталось. Потом нас отправили дальше, на север. Мы там, в колонии, пробыли до весны. А потом на фронте стало катастрофически не хватать врачей. И меня отправили в армию.

Я попала в эвакогоспиталь, челюстно-лицевой. Я не умела просто так работать, я же понимала: кругом измученные, раненые мальчишки. Я им всем очень помочь хотела. Совала нос во все щели. Наш главный хирург всегда брал меня с собой на операцию, потому что я, хотя и была – подуй ветер и упаду, но могла выстоять и шесть, и восемь часов за операционным столом, и никогда не отказывалась ни от чего. И когда уже после всех страшных путешествий по фронту: мы под Курском были, и под Прохоровкой, и в Нежине — приехали в Киев, там было такое страшное месиво из крови и костей. Я дни и ночи стояла, не уходила из перевязочной и операционной. Когда мой начальник отделения заболел пневмонией — его поместили в госпиталь, а меня сделали начальником отделения. Я совсем девчонка была, мне был 21 год.

 — А что с отцом дальше было?

— Отца осудили на семь лет. Но мама, которую как врача тоже выпустили раньше срока, добилась, чтобы и его отпустили. Позже они уехали к родственникам в Симферополь. Мама вообще чудом осталась жива. Она ведь сидела в Карлаге, это карагандинский, один из самых страшных лагерей, и ее выпустили. Вы представляете себе женщину, пожилую, ей уже было пятьдесят, после страшного пребывания в тюрьме и в колонии, раздетую, разутую, зимой – вышедшую за ворота тюрьмы? Другая бы умерла где-нибудь под забором. Ну, а мама была удивительным человеком. Ей дали прохожие кто валенки, кто старую шаль, кто старый полушубок, и она к этому времени уже знала, где мы находимся, я и отец, и пешком, потихоньку, почти год пробиралась к нам. Я к тому времени была уже на фронте. И знаете, отца не то, чтобы выпустили. Его выбросили, и сказали маме: «Да кому нужна эта старая рванина». А ему было 49 лет. На вид ему можно было дать все восемьдесят.

И вот так дожили до конца войны. Там, в Киеве, я познакомилась с мужем. Таких как он я не видела раньше. Он был ленинградец тоже, это сразу как-то сблизило нас. Перед войной он защитил кандидатскую по психиатрии.

Сергей Федорович, мой супруг, до войны работал в институте имени Бехтерева. Когда началась война, через четыре дня после начала войны его уже мобилизовали, отправили под Ленинград. Он был очень добрый, удивительной внутренней чистоты человек. Его назначили начальником медсанбата. А что это такое? Это он и несколько девочек-санитарок, которые были смертельно испуганы от того, что немцы шли волной. Обстрелы буквально не прекращались. Раненых была масса. Он не позволял санитаркам притаскивать раненых . Сам ходил и сам таскал раненых.

До встречи со мной его контузило, позже началось воспаление спинного мозга, у него отнялись ноги. Но все же выкарабкался, в 1942 году его выписали. После выписки – даже не знал куда идти. Спал на улице, доходило до того, что ел головастиков из луж. Потом его мобилизовали и отправили уже в 1943 году в госпиталь, где лечили пленных немцев. Это были первые пленные полков Паулюса из-под Сталинграда. Их отправляли под Ташкент. Сергей Федорович их не мог лечить, видел, какие ужасы они делали. И тогда, для того чтобы уйти, специально заразился тифом. И уже после того, как вылечился, его снова мобилизовали и отправили на фронт, врачом санитарного поезда, лечить уже наших солдат. Его поезд был товарный. Оперировать приходилось в жутких условиях. Были хорошие санитарные поезда, но их не хватало, и поэтому товарные вагоны тоже сделали санитарными, заваливали соломой и бросали туда раненых. А потом его направили в наш госпиталь, в Киеве.

Это была весна 1943-го года. Я помню, как он пришел к нам. Был яркий-яркий солнечный день в Киеве, масса цветов. Меня очень любили раненые, я же не отходила от них совершенно. Ни в каких романах я не участвовала, все знали, что ко мне подходить близко нельзя – укушу. И не лезли ко мне. Подошел ко мне главный врач, позвал к окну и сказал: «Посмотри, какой нарядный Киев, и какой нарядный молодой человек идет по этому городу». А Киев всегда был наряден. Хотя, когда мы только въехали в него, это было сплошное пожарище, горел Крещатик. Так вот, идет этот человек, на ноге палец из-под сапога вылезает, на плече разорвана гимнастерка, а он идет, ничего не видит, радуется весне. Он такой был. Ну а мы познакомились с ним поближе, когда мне больные принесли громадный букет сирени. Я открываю двери кабинета, стоит Сергей Федорович, а лицо его в сирень опущено. Я увидела, что это за человек, что он понимает цветы. Тогда, в это страшное кровавое время, после всего, что я видела и испытала, встретить человека, который как я — увидел цветы – для меня это было совершенно неожиданно. И мы стали друг к другу приглядываться. Мне тогда было 24 года, а Сергею Федоровичу – 30.

Поженились мы в 1944 году. И буквально через месяц после этого у нас появилась двухлетняя дочка. Мы удочерили девочку. Где-то на юге, кажется в Молдавии, во время наступления солдаты нашли убитую женщину. Вокруг нее ползала и плакала девочка, по-русски она ничего не понимала, и она была сильно ранена в голову, у нее прямо дырка была в черепе. Она попала в наш госпиталь. Я ее выходила, назвала ее Светланой. Мы стали жить одной семьей.

Но все это кончилось плохо, потому что через полгода у Светы начался абсцесс головного мозга. Во время операции она умерла.

После войны мы вернулись в Ленинград. Квартира, в которой жила моя семья, разумеется, пропала. Мы зашли туда с Сергеем Федоровичем. Увидели, сидит старушка, а рядом с ней — три ребенка. Она так перепугалась: «Вы выгоните нас теперь, да?». Я говорю: «Что вы, бабушка, что вы!». Переглянулись мы с Сергеем Федоровичем и пошли обратно. Жили в Бехтеревском институте, в лаборатории. Мама с папой к тому времени уехали к родственникам в Симферополь. Позже нам дали семиметровую комнату в коммуналке. Мы ее делили с сотрудником МВД.

В 1946 году у меня был обнаружен туберкулез. Я была совершенно больным человеком, совсем не было сил. И тут оказалось, что я – беременна. Родилась девочка, но через два месяца она умерла. Я помню, как мы в трамвае везли на кладбище гробик крохотный.

Вскоре у меня появилась опять беременность. А я буквально погибала, туберкулез прогрессировал. Врачи сказали мужу, что если он меня не увезет из Ленинграда – я умру через месяц. И тут освободилось место зав. кафедрой в Симферополе. Муж подал документы, и его с руками и с ногами, что называется, забрали. Там сын и родился.

Чтобы не распалось легкое, мне нужно было делать срочную операцию. Ее мне сделал клинический ординатор, потому что я запретила говорить мужу, что я жена профессора, не хотела. Я никогда никуда без очереди не ходила. Мне противно это было до крайности. К тому времени я уже кончила свою кандидатскую диссертацию. Я ее писала, сидя на матрасе. У нас в крохотной комнате помещался матрас, шкаф, письменный стол – за ним муж работал. А в кресле спал сын.

Позже, в одной из палат Симферопольской больницы я увидела мальчика лет пяти, которому на тот момент было столько же, сколько и моему сыну. У мальчика было жуткое ДЦП. Он весь был будто искорежен. Я в ужасе побежала к главному врачу: «Что это? Я войну прошла, но такого не видела!». Потому вспомнились скупые лекции в институте на эту тему. Больше всего меня поразила мама этого мальчика. Как она за него боролась, как любила по-настоящему, жертвенно. С тех пор моя жизнь изменилась. И я стала заниматься исключительно детьми с ДЦП.

Уже вполне признанным врачом меня пригласили в Москву. И здесь на протяжении нескольких десятилетий у нас, с командой единомышленников, открывались клиники для детей с ДЦП по всему бывшему союзу. Больше всего меня интересовал результат. Я забирала самых безнадежных детей из детских домов для детей-инвалидов и старалась сделать все, чтобы они смогли делать то, что раньше не могли. Был у меня мальчик, лежачий, он в самом тяжелом отделении ДДИ лежал. После года непрерывной реабилитации он пошел, а потом – экстерном закончил школу. Позже стал заниматься физикой. Это не фантастика. Такие дети действительно были. И их было немало. И сражения были большие за каждого ребенка, особенно с психиатрами, которые легко ставили такие диагнозы как «олигфрения», «дебильность» детям, с которыми нужно было просто терпеливо заниматься. Но что касается именно ДЦП, мало кто может обеспечить практически непрерывную дорогостоящую реабилитацию для ребенка. Месяц пропустишь – и все с нуля.

Марфо-Мариинская Обитель – это мое сердце. Здесь в 2009 году открылся последний центр под моим кураторством для детей с ДЦП. Это мое большое утешение. В месте, созданном святой Великой Княгиней, спасают детей.

Беседовала Елена Вербенина, материал для сайта для сайта mmom.ru

Рекомендованные статьи